Каким он был? Влюбчивым, влюбленным, одержимым театром, стихами, словом. Любовь к женщине и любовь к профессии — почти всегда неразделимы. Страстность его была притчей во языцех. Возвышенная манера говорить, когда высокий штиль перемежался столь же высоким крепким словом — только в устах Козакова это звучало естественно, обволакивающе, волшебно, как музыка.
Это уникальное, неповторимое, неповторяемое поколение. Он из тех, кто соединяет в себе века, эпохи, страны, менталитеты. От тех, что «до» — до тех, что «после», красивый изысканный мост между величественным и благородным русским, несгибаемым и насмешливым советским и циничным и разочарованным российским. Козаков — это линия жизни. Предельно чистая, предельно честная, со всеми грехами, мытарствами, заблуждениями, обидами.
В юности — восхитительный красавец, идеальный герой, юный Гамлет, за которым тянулся шлейф роз, брошенных к его ногам восторженными поклонницами. В зрелости — ироничный, слегка подуставший от славы, дымящий трубочкой Дон Жуан. В старости — великодушный, поэтичный мудрец Король Лир, простивший всех и простившийся со всеми.
Сказать про него — «эпоха», — засмеял бы. Больше всего на свете ненавидел пошлость. Пошлость власти, пошлость театра, пошлость отношений, пошлость времени. Все пошлости мира — словно в отместку — преследовали его всю жизнь, эти вечные крутящиеся мишени, вечные ветряные мельницы, с которыми он сражался, словно так и не сыгранный им Дон Кихот: бесстрашно, отчаянно, отважно, насмерть.
Мятущаяся его душа рвалась, пенилась, кружилась, как шекспировская буря — между «нет» и «да», между восторгом жизни и проклятием ее, между оттепелью и заморозками, между Родиной и властью, между страной и миром, между женщиной и другой женщиной… Другим он быть не мог, и в семьдесят был таким же взрывным, как в тридцать. Разрывы, разводы, уход из «Современника», уход из Бронной, уход из Ленкома, уход из страны. Его отчаянный крик в 91-м: «Здесь некому читать Бродского!» Его попытка прорасти на чужой земле, начать сначала, заговорить на другом языке, попробовать думать на нем. И отчаяние, бешеное отчаяние, пульсирующее где-то рядом с сердцем или внутри него. Одержимый, фанатично преданный русской земле, русскому слову… Как же мы не поняли тогда, не почувствовали степени его возвращения! «Воротишься на Родину. Ну что ж. Гляди вокруг, кому еще ты нужен…»
Он успел прочитать для нас Бродского и Пушкина, успел написать для нас опрокидывающие своей откровенностью воспоминания, успел оставить для нас свой чарующий, чуть хрипловатый голос и свои насмешливые, печальные интонации. Он знал, что все проходит, пройдет и это. И не вернешь. Прощайте, Михаил Михайлович, Миша, простите нас…
Tweet