Каково это понять, что ты гомосексуал? The New Times публикует отрывки из записей такого подростка*
— Ну ты че расселся нах. Один на всей скамейке. Давай двигай жопой.
Здоровый, как стена, парень плюхнулся рядом и широко расставил ноги, так, что натянулись его серые трусы-семейники. Наверное, из соседней школы. Откуда у них только берутся такие бугаи? Вот кого надо в армию отправлять раньше срока: все равно никакого толку не выйдет. Он, наверное, теорему Пифагора до сих пор не выучил, что ему в старших классах делать? Вообще-то это была моя очередь в кабинет хирурга, но я решил не настаивать и пропустить бугая вперед.
В военкомате было зябко и неуютно. Деревянная скамейка не согрелась даже после того, как я просидел на ней несколько минут. Вокруг стояли, сидели, ходили голые, в одних трусах парни из разных школ. Среди них были и мои одноклассники, но они как-то затерялись в общей толпе, так что я чувствовал себя одиноко в недружественной и даже угрожающей среде. Я боролся с желанием поднять глаза и смотреть, смотреть на все, потому что раньше не видел такого скопления голых тел. На пляже видел, конечно, но там они смотрелись органично, так что было как-то неинтересно за ними наблюдать. А здесь, в узких грязных коридорах военкомата, где то и дело сновали врачи и медсестры, а также какие-то невероятно толстые люди в форме и с красными лицами, раздетые подростки смотрелись странно и не к месту. Это возбуждало интерес, но я боялся, что кто-нибудь заметит его, поэтому смотрел в пол. Иногда удавалось бросить взгляд украдкой, как, например, на семейные трусы бугая, но я старался тут же отводить его (…)
Бугай встал и вразвалку, кряхтя, как будто только вышел из бани, вошел в кабинет. Я сел поближе к двери, чтобы снова не пропустить очередь. Скамейка была еще теплая, даже теплее, чем там, где я сидел раньше. Вот уж он ее нагрел-то.
Интересно, мне одному неловко или все остальные чувствуют то же самое? Бугаю было, наверное, все равно. Его хоть на Красную площадь в одних трусах отправь, он будет так же кряхтеть, как будто это совершенно нормально — ходить полдня в таком виде перед незнакомыми людьми. И что они там делают у хирурга?
Подошла моя очередь. В кабинете пятеро абсолютно голых парней стояли в ряд перед столом врача, осматривавшего одного из них. Только один учился в нашей школе, остальных я видел в первый раз. У меня перехватило дух, настолько неожиданным было это дефиле, но меня быстро вернула в сознание сидевшая рядом с дверью медсестра, произнесшая механическим голосом: «Школа, класс, фамилия». Я назвался, после чего она тем же скрипом ржавого, но еще работающего из последних сил робота сказала: «Трусы снимаем, стоим, ждем».
Парни стояли боком ко мне, свободно, как в очереди за картошкой. Бугай, так тот вообще заложил руки за спину и прислонился к стене. Только мальчик из нашей школы, такой же субтильный, как и я, стоял, стыдливо прикрыв чресла руками. Я и тут старался ни на что и ни на кого не смотреть, но все же не смог перебороть себя и оглядел бугая с ног до головы. Вот это да. Такого даже в музее не увидишь. Он перехватил мой взгляд, так что я покраснел до ушей. Надо было куда-то смотреть, но куда ни посмотришь, натыкаешься на голое тело. Уж выдавали бы какие-то повязки на глаза, что ли.
Самое интересное, впрочем, происходило перед столом врача. Хирург, мужчина лет сорока с чеховской бородкой и редкими русыми волосами в белом халате и круглых очках, которые при большом желании можно было бы выдать за пенсне, крутил перед собой очередного мальчика, просил его развести руки, поднять ногу, осматривал позвоночник, а потом вдруг начал трогать его в промежности. У меня такое было уже в школе много лет назад, мне и тогда все эти действия казались слишком интимными. Мальчик стоял красный как рак, а все остальные исподтишка наблюдали за ним (хоть тут я не один такой любопытный). «Так, а теперь заголи сам головку», — сказал хирург таким будничным тоном, который было странно слышать в отношении этого слова. Впрочем, каким он еще тоном мог говорить? Разве головка требует какого-то особенного пиетета? Парень сделал то, о чем его просили, после чего хирург развернул его и попросил нагнуться. Все это происходило достаточно быстро, но мне хватило и этого, чтобы во мне что-то зашевелилось. Я испугался, что мое волнение будет замечено, это был бы полный позор. Особенно если принять во внимание этого парня из нашей школы. Я снова уставился в пол, пока очередь не дошла до бугая.
Он стоял совсем близко и исполнял все просьбы врача с каким-то отсутствующим и немного скучающим видом, который будто говорил: «Ну что тебе еще? Головку заголить? Давай побыстрее заканчивай эту бодягу, а то мне курить охота». Заставить себя отвернуться я не мог. Он был красив. Широкое скуластое лицо, которое немного портило выражение скучающей тупости; развитая грудь, большие бицепсы, круглые белые ягодицы, выделяющиеся на фоне загорелого тела. Когда он проделывал все эти манипуляции со своим большим, оформившимся, каким-то неожиданно темным членом, я вдруг потерял контроль над собой и почувствовал, что мой собственный начинает опасно набухать. Чтобы как-то отвлечься, я стал тараторить про себя первое попавшееся стихотворение: «Сжала руки под темной вуалью, / Отчего я сегодня бледна»…» Тут он повернулся, наклонился и раздвинул ягодицы. «Оттого что я терпкой печалью/ Напоила его допьяна…» Ахматова не помогала. Самое неприятное было еще и в том, что я был как между Сциллой и Харибдой: сзади стояли зашедшие за мной мальчики, а передо мной был бугай. Я решил, что один бугай лучше четырех свидетелей, и остался стоять к нему лицом. Я не знаю, заметил ли он что, но, проходя мимо, смерил меня таким полным презрения взглядом, будто я был каким-то большим неприятным насекомым.
Дальше началась настоящая пытка. Я и врача-то стыдился, а тут на меня смотрели еще пять пар глаз, которые были отнюдь не так безучастны, как хирург. Я надеялся, что мое возбуждение спадет, но не тут-то было: несмотря на все усилия, а скорее даже благодаря им предательский орган не становился меньше. Я ни на кого не смотрел, чтобы не смутиться еще больше, но знал, что они все видели и все понимали. Наконец, экзекуция была закончена, я быстро, но по возможности с достоинством прошел к двери, надел трусы и вышел из кабинета.
Не знаю, специально они ждали меня на улице или моя несчастливая звезда столкнула меня с ними. Бугай был окружен пятеркой таких же крупных парней, одетых в модные спортивные костюмы Adidas: черные пластиковые брюки на резинке, черные или темно-синие куртки, белые футболки и видавшие виды кроссовки. «Они такие темные, зато немаркие», — подумал я тоном мамы. Отступать было поздно и некуда, нужно было пройти сквозь этот строй, чтобы попасть на трамвайную остановку. Первым начал бугай:
— А вот он, этот педрила, который на меня пялился. Ты че, пидор, давно п***ы не получал?
— А ему не нужна п***а, он же пидор!
И вся компания заржала над этим изысканным каламбуром.
— Ну-ка поди сюда, парень, расскажи нам, как там у вас, у пидоров, все бывает?
Я пока что шел с каменным лицом, будто их эскапады относились вовсе не ко мне. Но долго это не могло продолжаться — дорожка была слишком узка. Наконец, один из спортивных костюмов преградил мне дорогу и положил руку на плечо:
— А ты че, б**дь, не здороваешься, когда с тобой разговаривают?
Я дернул плечом, чтобы сбросить его руку, но он ударил меня в живот так, что я согнулся. Кто-то толкнул меня сзади, я упал на колени, и они стали несильно, но ощутимо попинывать меня ногами. Поскольку я не оказывал сопротивления, а избивать меня всерьез никто не собирался, это занятие скоро им надоело, но отпустить меня слишком быстро было неинтересно. Бугай взял меня за плечи, приподнял и повернул к себе:
— Слышь, ты, пидор, а хочешь у меня отсосать?
Пока один из его друзей держал меня за плечи, он расстегнул ширинку и вытащил из нее свой толстый черный член. Никакой эрекции у него, конечно, не было, но он под всеобщий хохот стал трясти им перед моим лицом, приговаривая: «Ну давай, детка, ты же этого хочешь».
— Ладно, Никитос, пошли на х** отсюда, а то вон какие-то старухи уже пялятся, щас ментов еще, б**дь, позовут, — сказал тот, что держал меня за плечи, и тут же закричал в сторону: — Что вы, б**дь, пялитесь, пошли на х** отсюда.
Никитос застегнул ширинку, пнул меня напоследок коленом в грудь, и после этого вся компания исчезла так быстро, как будто мне все это приснилось.
Надо было вставать: прохожие начали оглядываться на меня. Где они раньше были и куда они раньше смотрели, интересно? Мне захотелось крикнуть что-нибудь злое в их адрес, как это сделал спортивный костюм, но я промолчал, отряхнулся и поплелся к трамваю. Пидор. Так меня не называли даже в младших классах. А если и называли, то неосознанно, до конца не понимая, что это значит. И только сегодня это определение, от которого я старался бежать, вылезло на свет и открыто посмотрело на меня. В моей маленькой жизни начиналась новая эпоха.
Министр иностранных дел Германии Гидо Вестервелле, открытый гей, отчитал российского посла в Берлине, сказав, что гомофобный закон нарушает Европейскую конвенцию по правам человека
17 лет. Мама
Однажды на выходных, когда я по старинке стоял у раковины и чистил картошку, мама неожиданно спросила меня:
— А у тебя девушка-то есть?
— Нет.
— В твоем возрасте пора бы уже завести, нет?
— Не знаю.
— А вот скажи мне, Сереж, — тут мама подошла ближе, мне пришлось оторваться от картофелины и посмотреть на нее, — а вот когда ты на мальчиков смотришь, ты ничего себе такого не представляешь?
Мама застала меня врасплох, так что нож чуть не выпал из рук. Меня охватила минутная паника, но потом я вернулся, как мне показалось, в свое конспиративное настроение и стал играть в непонималки.
— Что такое не представляю?
— Ну что они трогают тебя или вы там еще что-то такое делаете?
— Нет, — я старался отвечать максимально твердо. — Ничего такого я себе не представляю.
— Хм. Ну ладно, — ответила мама, ничуть мне не поверив.
Я вернулся к картошке. С чего она взяла это? Откуда узнала? Материнская интуиция? Нет, в такие глупости я не верил. (…)
Чтобы избежать дальнейших расспросов, я ушел к себе, как только картофельная вахта была закончена.
Она вошла ко мне в комнату, как всегда, не постучавшись, в переднике, с кухонным полотенцем в руках:
— Ну тогда скажи мне, Сережа, кто такой Андрей?
У меня внутри все оборвалось. Она знает. Я посмотрел на нее таким взглядом, каким смотрел в детстве, когда она прижимала меня к стенке с доказательствами какого-нибудь ужасного преступления, и я понимал: что ни говори и ни делай сейчас, наказания не избежать. Мне даже показалось, что она сейчас размахнется и ударит меня полотенцем, так что я рефлекторно втянул голову в плечи и немного ссутулился.
— Ну что же ты молчишь? — она начала повышать голос. — Что же ты ведешь какую-то двойную жизнь, а мне врешь в глаза и думаешь, что я последняя дура? — и тут она на память выдала мне фамилию Андрея и его домашний телефон.
«Наверное, подсмотрела в моей записной книжке», — подумал я. Но все остальное?
— Сережа, скажи мне, зачем ты это все делаешь? Скажи, у меня что, сын педиком вырос?
— Перестань ругаться, — только смог выговорить я, прицепившись к последнему слову.
— Перестать ругаться? А что мне еще делать? — и тут мама стала не только кричать, но еще и плакать. — Что мне делать-то с сыном-пидорасом? Может, ты еще на панель завтра пойдешь, чтобы деньги своей ж***й зарабатывать? Перестать ругаться? Е* твою мать, что мне еще остается? И еще скрывает все! И еще врет! Да за что мне такое наказание-то? Никогда у нас в семье такого не было. Ты откуда такое удумал-то? Что ты в этом нашел-то? И еще расписывает все, как в романе!
— Так ты нашла дневник! — я чуть не захлебнулся от обиды.
— А как мне было не найти-то, если ты его на виду оставил? — стала вдруг оправдываться мама, но потом опомнилась. — Да ты что вообще мне говоришь? Какая разница, откуда я узнала? Да что, ты думаешь, что я рано или поздно не узнала бы, что у меня сын — гомик?
Она кричала, плакала, растирала слезы и тушь мокрым кухонным полотенцем. Я никогда не видел ее такой. Не говоря уже о том, что я никогда не слышал ее такой. Может, моя мама и ругалась матом в кругу своих друзей, но она никогда не позволяла себе выражаться дома. Табу было таким сильным, что и я никогда не ругался даже в школе.
Я тихо стоял, не зная, что отвечать. Да, я был виновен по всем статьям, но был ли я виноват? В детстве можно было оправдаться тем, что не хотел, чтобы окно разбилось, или поклясться, что никогда больше не будешь воровать конфеты из серванта. Но что было говорить теперь? Даже если бы она выгнала меня теперь же из дому, я не перестал бы видеться с Андреем и даже не мог солгать ей, пообещав это, потому что теперь эти отношения было невозможно скрывать.
Мне хотелось, чтобы она замолчала и ушла. Мне-то было некуда идти, да и невозможно было двинуться, потому что она стояла у двери моей комнаты. Я покраснел от злости и обиды. Даже в худшие времена в школе я не выслушивал столько неприятностей за такое короткое время, хотя все эти слова уже были произнесены по отношению ко мне раньше.
Почему она так говорит со мной? Кто ей дал право оскорблять меня? Почему я не могу ничего ответить и просто стою и слушаю словесный понос, который льется из ее злого рта? Мне хотелось кинуться на нее с кулаками, бить ее по лицу, по голове, по этим ее заплаканным глазам. Мне хотелось убить, раздавить, уничтожить ее. Я ненавидел ее всем сердцем. Я не произносил ни слова, потому что знал, что если начну говорить, то скажу все. А сказать все было бы слишком много. Поэтому я стоял и смотрел на нее, стиснув кулаки.
Она увидела ненависть в моих глазах. Нет, ее ненависть схлестнулась в какой-то момент с моей. Она выдохлась, вышла, громко хлопнув дверью, и заперлась в своей комнате.
Всю следующую неделю мы не разговаривали. Бойкот не был объявлен официально, но каждый вечер мама закрывалась у себя и не выходила до утра. Я тоже старался не показываться ей на глаза.
Я спрятал получше уже написанные дневники и решил, что впредь буду писать их по-английски. Мама все равно не поймет ни слова, да и со словарем будет переводить сложно, потому что почерк у меня был не самый понятный.
За эту неделю мы встретились с Андреем только один раз. Я вернулся домой поздно, мама еще не спала, я боялся, что она закатит истерику, потому что теперь-то она прекрасно знала причину моей задержки. Но она даже не вышла, как делала раньше, чтобы недовольно посмотреть на меня.
Но она отнюдь не остыла. Что-то кипело в ней, бурлило за закрытой дверью ее комнаты.
В воскресенье она вошла ко мне, вид деловой и серьезный, говорящий: «Что бы я ни сказала, ты обязан повиноваться, потому что это мое окончательное решение». Я заранее приготовился к скандалу, потому что такой вид сигнализировал еще и о том, что мама прекрасно знала, что я с этим ее решением согласен не буду.
— Сережа, я все продумала и решила. Если тебе так уж нравится спать с мужчинами, тебе надо сделать операцию по перемене пола. Потом мы сможем переехать куда-то, чтобы мне в глаза соседям смотреть не пришлось. Но так дальше продолжаться не может.
Это было вполне себе неожиданное решение. Мама стояла и смотрела на меня, ожидая моей реакции. Она была похожа на Кутузова, который решил сдать Москву, но лишь затем, чтобы побить противника позже. Я не мог понять, говорила она серьезно или просто пыталась меня напугать. Как в детстве: «Если не прекратишь ездить по шоссе, то придется нам, наверное, выбросить твой велосипед на свалку». Что бы она сделала, согласись я на это чудовищное предложение? Начала бы серьезно готовиться к операции и переезду? Или просто тянула бы время, понимая, что переменить пол не так же просто, как вырвать зуб?
— Не надо мне менять пол. Я не хочу быть женщиной. Ты не понимаешь. Мне нравятся мужчины, но я хочу остаться мужчиной.
— Но это же ненормально, — все еще спокойно ответила мама.
— Ну почему же ненормально. Есть много таких же людей, как я, и…
— И их раньше сажали в тюрьму или лечили, и правильно делали. Потому что надо их ограничивать, чтобы они не распространяли эту заразу. Вот ты попался в руки к такому, и что теперь делать?
— Так ты думаешь, что это Андрей виноват?
— Не произноси его имени при мне, — истерично взвизгнула мама, а потом продолжила тише: — А кто же еще?
— Ты не права. Никто не виноват, просто я такой, как есть, и ничего с этим невозможно поделать.
— И ты, значит, будешь упорствовать в этой гадости?
— Я не могу по-другому, неужели ты не понимаешь?
Это были последние спокойно произнесенные слова, после которых снова началась атака.
— Сережа, я не понимаю, почему ты не хочешь по-другому. Это противно природе, то, что ты делаешь. Это отвратительно и грязно, ты что, не видишь этого? Я всю неделю об этом думала и честно себе пыталась представить себя в такой же ситуации, с женщиной. Но мне каждый раз становилось противно, когда я представляла, что женские руки меня трогают. Это отвратительно, — мама снова начала плакать и кричать. — Ты что, не понимаешь, что у меня хорошо развитое воображение? Что я все время представляю, как тебя в ж***у трахают?!
— Мама, перестань…
— Что перестань? — снова оборвала она меня. — Что перестань? Ты ничего не хочешь менять, прекрасно устроился, а я что должна делать, по-твоему? Ты будешь трахаться с кем попало, а мне сквозь пальцы на это смотреть? Мне гомики в квартире не нужны, понял? Так что решай сам — или ты будешь нормальным, как все остальные, или вали себе к своему Андрею, херею или кому там еще, мне все равно. Я тебя не для того воспитывала, кормила все эти годы, чтобы ты стал пидором! Я себе во всем отказывала, новых сапог купить не могла, чтобы ты сыт был всегда и одет! И что я получаю взамен? Сына пидораса?! Нет! Меня это абсолютно не устраивает, — крикнула она и вышла, снова громко хлопнув дверью.
Она это все, конечно, несерьезно. Она не могла иметь все это в виду… Или могла? То есть она ставила меня перед выбором — или оставить Андрея, или уйти из дому? Она не представляла, что совместная жизнь с Андреем была пределом моих мечтаний. Но она не знала, что это невозможно.
Из подростковых дневников и детских воспоминаний получился роман «Другое детство», вошедший в лонг-лист Русской премии за 2010 год, однако пока неопубликованный. «Тема слишком опасная», — пишут издательства.
фотографии: PhotoXpress, Reuters
Tweet