«Elusive Pushkin! Persevering,
I still pick up your damsel’s earring...»
«Ускользающий Пушкин! С неизменным упорством
Я все еще подбираю сережку твоей барышни...»
Владимир Набоков, «На перевод «Евгения Онегина» (New Yorker, Jan. 8, 1955)
225‑летие Александра Сергеевича подкралось незаметно, хотя существуют на этот счет и указ президента, и список мероприятий. Еще в апреле пушкиногорский таксист, источник знаний, говорил мне, что, мол, Святогорский монастырь торопятся отреставрировать к пушкинскому юбилею, ибо, не ровен час, Путин приедет поклониться могиле «нашего всего» и произнесет речь.
Дантесу и не снились такие способы убийства Пушкина, которое происходит, пожалуй, в третий раз после сначала реальной смерти, а затем сталинской монументализации к столетию кончины в 1937 году. Путинская музеефикация чего-либо (как и демузеефикация, например, всего, связанного со сталинскими репрессиями) — что может быть страшнее. Точнее — пошлее.
Бедный Пушкин! С одной стороны, его памятники, вознесшиеся «главою непокорной» как символы имперской колонизации, сносят по ту сторону линии соприкосновения, с другой, пытаются привязать к самой прямолинейной пропаганде — министр Лавров, читающий «Клеветникам России», и есть «памятник нерукотворный» эксплуатации «солнца русской поэзии» в негодных политических целях. В постпутинской России, пожалуй, надо будет насильно расширять образовательный диапазон чиновников времен СВО и заставлять учить наизусть оду «Вольность», где в поэтической форме выражена теория верховенства права, которая легла в основу Конституции РФ 1993 года и ныне цинично и повсеместно растоптана:
«И днесь учитесь, о цари:
Ни наказанья, ни награды,
Ни кров темниц, ни алтари
Не верные для вас ограды.
Склонитесь первые главой
Под сень надежную Закона,
И станут вечной стражей трона
Народов вольность и покой».
Или что-нибудь про «властителя, слабого и лукавого». Или про заговоры «между лафитом и клико». Или хулиганский Noël, где, кстати, есть такие строки: «Лаврову дам отставку». Что уж говорить про «во глубине сибирских руд» и «оковы рухнут»...
Пушкин — либеральный консерватор — в политическом смысле универсален. С «клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков, какой нам Бог ее дал» соседствует с «нужно сознаться, что наша общественная жизнь — грустная вещь. Что это отсутствие общественного мнения, это равнодушие ко всякому долгу, справедливости и истине, это циничное презрение к человеческой мысли и достоинству — поистине могут привести в отчаяние» (из ставшего знаменитым не отосланного — ввиду больших именно политических рисков — письма Чаадаеву 19 октября 1836 года, написанного по-французски).
Подавление польского восстания он считал «спором славян между собою», «старинной, наследственной распрей», за это Пушкин был прозван некоторыми знакомыми «варваром», отношения с Мицкевичем оказались отравлены, но этот взгляд был естествен для патриота 1812 года, для которого поляки были той силой, которая поддержала Наполеона. Правительство как «единственный европеец» — это в дистиллированном виде надежда на авторитарную модернизацию, которую ожидали от Николая, а дождались уже от Александра Второго, почти через четверть века после смерти поэта.
Власти преследовали Пушкина, цензурировали, перлюстрировали, запрещали, вторгались в частные дела всю его жизнь. Доводили до отчаяния: «Без политической свободы жить очень можно; без семейственной неприкосновенности невозможно: каторга не в пример лучше». Приписка в этом письме жене: «Это писано не для тебя». Придирались к целым произведениям или отдельным фразам. Если бы Николай Первый не решил быть его личным «цензором», Пушкин бы проследовал из Михайловского в тюрьму за «Андрея Шенье», то есть всего-то за мутные намеки: «И власти древнюю гордыню / Развеял пеплом и стыдом», «и самовластию бестрепетный ответ», «Оковы падали. Закон, / На вольность опершись, провозгласил равенство», «Народ, вкусивший раз твой (свободы. — А. К.) нектар освященный, / Все ищет вновь упиться им», «И час придет... и он уж недалек: / Падешь, тиран! Негодованье / Воспрянет наконец. Отечества рыданье / Разбудит утомленный рок».
Сегодня путинское большинство сочло бы обидной данную Александром Сергеевичем универсальную социологическую характеристику любому агрессивно-послушному большинству любой эпохи — это прямо-таки оскорбление чувств верующих в тирана (советское пушкиноведение, включая Сергея Бонди, пугливо считало этот пассаж несправедливым описанием юным незрелым Пушкиным крепостных крестьян):
«Паситесь, мирные народы!
Вас не разбудит чести клич.
К чему стадам дары свободы?
Их должно резать или стричь.
Наследство их из рода в роды
Ярмо с гремушками да бич».
В нынешние времена народного единства Пушкин ходил бы в статусе «иноагента», пострадал бы за связи с декабристскими «нежелательными организациями» и лично декабристами-«экстремистами», вместо бенкендорфовской перлюстрации страдал бы от прослушки и взлома почты, и в итоге едва ли отделался бы ссылкой в Михайловское. Да и вообще, пожалуй, эмигрировал бы по эфиопской линии...
Но мертвые сраму не имут, и потому использование Пушкина в целях демонстрации исконной посконности и посконной исконности родной властной вертикали состоится неизбежным образом — даже интересно, какие патриотические слова о «солнце русской поэзии» будут выбраны путинской референтурой. Притом что автор «самодержавия-православия-народности» был высмеян поэтом в эпиграмме, причем даже не за искусственный идеологический конструкт, оправдывающий деспотизм, а за корыстолюбие, органическое свойство российского правящего класса. Граф Уваров безуспешно ожидал кончины заболевшего родственника с целью получить наследство, но так и не дождался. Тогдашние социальные сети работали исправно и разнесли эту новость. Мог ли потом Уваров простить Пушкину эти строки из «На выздоровление Лукулла»?
«А между тем наследник твой,
Как ворон к мертвечине падкий,
Бледнел и трясся над тобой,
Знобим стяжанья лихорадкой.
Уже скупой его сургуч
Пятнал замки твоей конторы;
И мнил загресть он злата горы
В пыли бумажных куч».
Что ж, пришло время, когда и Уварову памятник воздвигли — прямо у Санкт-Петербургского университета, в назидание потомкам и с намеком на одобряемый сверху тип мышления, необходимый студенчеству как николаевской, так и путинской эпох.
Предшествовавшая эре «спецоперации» циничная и легкомысленная «фельетонная эпоха» (если пользоваться термином Германа Гессе из «Игры в бисер») для туристических целей несколько гламуризовала образ Александра Сергеевича — он изображается легко и иронически, с котом ученым, с веселящейся няней (не то чтобы она была такой веселой, но «где же кружка» указывает на определенные пристрастия Арины Р.), портреты помещают на кружках и прочей сувенирке, снимают мультфильмы. Моцартианской легкости образа способствует, например, и близкий к Михайловскому частный музей Сергея Довлатова в избушке, которую писатель снимал в период работы в Пушкинском заповеднике.
Правда, туристы не очень-то читали и Довлатова. Пушкин же застрял посередине между этой гламурностью и звериной серьезностью официозной муми- и музеефикации, приспособленной к целям и задачам николаевской реакции‑2.0.
Кстати, пожалуй, Пушкин нынче пошел бы еще и по статье об оскорблении чувств верующих: в свое время он долго отвергал авторство богохульской и, по нынешним-то канонам, порнографической «Гавриилиады» («Могу сказать, перенесла тревогу: / Досталась я в один и тот же день / Лукавому, архангелу и богу»), но потом под давлением доказательств был вынужден сознаться. Однако не был серьезно наказан.
В общем, прав был Александр Сергеевич, когда писал Наталье Николаевне 18 мая 1836 года: «... черт догадал меня родиться в России с душою и с талантом!»
* Андрея Колесникова Минюст РФ считает «иностранным агентом».
Фото: tsargrad.tv