Из письма Варлама Шаламова Борису Пастернаку, 12 августа 1956 года
Сталин хорошо понимал природу поэтического творчества Бориса Пастернака: «Цвэт нэбэсный, синий цвэт»… Оставьте в покое этого нэбожителя». Не зря он «назначил» Владимира Маяковского «лучшим, талантливейшим поэтом эпохи», избавив Пастернака от чудовищных обязательств и неминуемой гибели, вытекавших из статуса первого пиита: «Оставлена вакансия поэта: / Она опасна, если не пуста». Можно понять Бориса Леонидовича, написавшего в этой связи благодарственное письмо вождю.
В период бронзовения режима его тянули в президиумы, на съезды и конгрессы. Заканчивалось все выступлениями, усложненный смысл и витиеватая форма которых едва ли доходили до большинства слушателей — вроде конфузливой попытки сорвать социалистический перформанс на первом съезде советских писателей: «И когда я в безотчетном побуждении хотел снять с плеча работницы Метростроя тяжелый забойный инструмент, названия которого я не знаю (смех), но который оттягивал книзу ее плечо, — мог ли знать товарищ из президиума, вышутивший мою интеллигентскую чувствительность, что в многоатмосферных парах, созданных положением, она была в каком-то мгновенном смысле сестрой мне и я хотел помочь близкому и давно знакомому мне человеку».
Игры с режимом
В 1935-м режиму понадобились Исаак Бабель и Борис Пастернак, чтобы направить их на парижский Конгресс в защиту культуры — состав советской делегации был слабоват для международного уровня. Пастернак, страдавший бессонницей и нервным расстройством, в том числе и из-за разлада с политической действительностью, пытался отпроситься у денщика и оруженосца Сталина Александра Поскребышева. Тот предложил Пастернаку считать, что он мобилизован партией на войну. Заготовленный текст выступления Пастернака на конгрессе Илья Эренбург, уже тогда отличавшийся тонким конъюнктурным чутьем, просто порвал в клочья. И слава богу: тогда поэт и выступил как «нэбожитель», высказавшись о поэзии, «которая валяется в траве, под ногами».
Лёня Пастернак, Зинаида Нейгауз, Нина Табидзе и Борис Пастернак на даче в Переделкине. 1948 год. Фото Станислава Нейгауза
В июне 1937-го бесцветный персонаж пришел к Пастернаку за его подписью под письмом советских писателей, осуждавших арестованных военачальников. И был изгнан: «Товарищ, это вам не контрамарки в театр подписывать!» Генсек Союза писателей СССР Владимир Ставский оставил фамилию Пастернака под опубликованным в печати письмом. Когда поэт ринулся к нему с гневным опровержением, тот досадливо прокричал: «Когда кончится это толстовское юродство?!» Если учесть, что до этого было заступничество за Бориса Пильняка, за которое Ставский ругал Пастернака уже публично, неадекватность поведения «нэбожителя» бросалась в глаза. В 1939‑м Борис Леонидович, словно бы не понимая политической конъюнктуры, ходатайствовал перед Александром Фадеевым за вернувшуюся в Россию Марину Цветаеву, требовал, чтобы ее приняли в Союз писателей. Как писал сын поэта Евгений Пастернак, у Фадеева он «вызвал только раздражение своим «непониманием ситуации».
На самом деле Пастернак все прекрасно понимал — лучше многих. Уже в 1930-м в письме Ромену Роллану он жаловался на удушливость советской атмосферы. Зимой 1931–1932 годов впал в немилость — из библиотек изъяли «Охранную грамоту» и запретили собрание сочинений. И лишь затем наступил период неудачных попыток введения Пастернака в официальный оборот.
В 1954-м, когда уже писался «Доктор Живаго», когда Борис Леонидович готовил себе плаху, в письме своей двоюродной сестре Ольге Фрейденберг он писал: «Удивительно, как я уцелел за те страшные годы. Уму непостижимо, что я себе позволял!!» Годом раньше тому же адресату он признавался: «Я уже и раньше, в самое еще страшное время, утвердил за собою род независимости, за которую в любую минуту мог страшно поплатиться».
Факт и акт
В 1934-м, незадолго до несколько раз откладывавшегося съезда писателей, Пастернаку позвонил Сталин. Этому предшествовало заступничество Бориса Леонидовича за арестованного Мандельштама перед Бухариным.
Пастернак знал, за что мог пострадать Мандельштам. Осенью 1933 года они, не слишком близкие друг другу люди*, прогуливались по Москве. В районе Тверских-Ямских, под скрип проезжавших мимо ломовых извозчичьих телег Мандельштам прочитал «Мы живем, под собою не чуя страны…» «Это не литературный факт, но акт самоубийства», — констатировал Пастернак. Он вообще не любил политических стихов, хотя и считал себя обязанным Бухарину и однажды по его просьбе напечатал два произведения в «Известиях», в том числе посвященное Сталину: «Мне по душе строптивый норов артиста в силе…» (В 1922-м Пастернак еще позволял себе иронизировать над политизированностью Маяковского: «Вы заняты вашим балансом, / Трагедией ВСНХ, / Вы, певший Летучим голландцем / Над краем любого стиха! / Я знаю, ваш путь неподделен, / Но как вас могло занести / Под своды таких богаделен / На искреннем вашем пути?»)
После или во время премьеры таировского спектакля «Египетские ночи» в Камерном театре Пастернак узнал об аресте Мандельштама. Если верить рассказу самого Пастернака, записанному скульптором Зоей Масленниковой, в театре находился и Бухарин, с которым Борис Леонидович и поговорил о Мандельштаме. Дальше завертелась история с заступничеством. В письме Сталину о Мандельштаме Бухарин обронил: «P.S. О Мандельштаме пишу еще раз (на обороте), потому что Борис Пастернак в полном умопомрачении от ареста М(андельштам)а и никто ничего не знает». Вождь накладывает резолюцию: «Кто дал им право арестовать Мандельштама? Безобразие».
Сталина крайне заинтересовала эта история, он явно испытывал тайный пиетет к гениям — Ахматовой, Мандельштаму, Пастернаку. В первой половине июня 1934 года состоялся звонок вождя поэту. В начале четвертого пополудни к телефону в коммунальной квартире на Волхонке, где жили 22 человека, позвали товарища Пастернака. Естественно, Борис Леонидович решил, что его разыгрывают, тогда секретарь оставил телефон, по которому нужно было немедленно перезвонить. Трубку взял Сталин.
Дальше показания разных людей, слышавших об этом разговоре от Пастернака, разнятся. Каноническая версия сводится к нескольким принципиальным моментам. Пастернак был уклончив, когда Сталин спрашивал об уровне поэзии Мандельштама. По одной версии, вождь интересовался, «мастер» ли Осип Эмильевич. По другой — спросил, «какова о нем молва»**. Сталин интересовался и тем, почему по поводу Мандельштама Пастернак не обратился, например, в писательские организации. «Они этим не занимаются с 1927 года», — ответил Пастернак. «Дал точную справку», — смеялся потом Мандельштам. Согласно всем возможным версиям, уклончивость Пастернака не понравилась Сталину, и высоконравственный вождь укорил его в том, что он плохо защищает своего товарища. Дальше свидетельства снова расходятся: просьба Пастернака поговорить отдельно «о жизни и смерти» закончилась тем, что а) Сталин положил трубку (обобщенная версия Анны Ахматовой— Надежды Мандельштам), б) сказал: «Вести с вами посторонние разговоры мне незачем» (рассказ Николая Вильмонта, обедавшего в тот день у Пастернака), в) пообещал встретиться как-нибудь за «чашкой чаю» (по воспоминаниям Зои Масленниковой).
Анна Ахматова и Надежда Мандельштам поставили Пастернаку за разговор твердую четверку: Борис Леонидович мог опасаться, что Сталину известно о его знакомстве со стихами о «кремлевском горце». Бухарину поэт, естественно, не сказал, что слышал «Мы живем, под собою не чуя…» от автора. Сам Бухарин прослушал стихотворение примерно в то же самое время, в июне 1934 года, в исполнении крупного ценителя искусств Генриха Ягоды***. Актер Василий Ливанов, сын мхатовской звезды Бориса Ливанова, в своей «разоблачительной» книге «Невыдуманный Борис Пастернак», где, правда, перепутан даже год разговора, обвиняет поэта в трусости, ссылаясь на вильмонтовскую запись беседы.
В тот раз Мандельштама выпустили…
«Кругом в дерьме»
Возможно, Пастернак был очарован Сталиным. Или, стараясь идти в ногу со временем и писательскими организациями, заставлял себя очаровываться им. Но, скорее всего, ничего этого не было. Никогда. В письмах родителям в Мюнхен он эзоповым языком пытался объяснить, что ни в коем случае нельзя возвращаться в Советскую Россию, а они обижались на него. Ретроспективный взгляд Пастернака из послевоенных лет на происходившее в довоенные годы свидетельствует об абсолютно трезвой и точной оценке происходившего. Борис Леонидович с самого начала знал цену и советской власти, и ее идеологической основе. Все-таки, в отличие от Ленина и Сталина, он был настоящий, дипломированный философ, отмеченный Германом Когеном****. Важнее даже обучение не в Марбурге, а в Москве, где одним из учителей Пастернака был Густав Шпет, философ, которого сегодня назвали бы ультралибералом и русофобом. Он ввел в оборот термин «невегласие» — отсутствие в России языковой среды, которая воссоединяла бы ее с Европой (Священное писание, по оценке Шпета, пришло в Россию в «болгарской» версии). Именно это, согласно учению философа, привело к тому, что мы сегодня называем «догоняющим развитием» России*****.
***** В 1937 году Густав Шпет был расстрелян НКВД
****** Слова Пастернака незадолго до смерти, обращенные к его сыну Евгению: «Кругом в дерьме… Вся жизнь была единоборством с царящей пошлостью… На это ушла вся жизнь»
Когда накал страстей вокруг Нобелевской премии Пастернака дошел до крайней точки и с Дмитрием Поликарповым из отдела культуры ЦК Пастернак, уже не стесняясь, говорил на повышенных тонах, Борис Леонидович признался, что всю жизнь был «правым» по своим политическим взглядам.
В черновых набросках и планах к «Доктору Живаго» осталась такая запись о недостатках собственной рукописи: «Политически непривычные резкости не только ставят рукопись под угрозу. Мелки счеты такого рода с установками времени… Роман противопоставлен им всем своим тоном и кругом интересов». Разумеется, этого не могли не заметить те, кто формулировал те самые «установки», благодаря которым Пастернак оказался «у времени в плену», отказался от Нобелевской премии и скончался, возможно, раньше того срока, который был выделен этому физически здоровому, трудоголического склада человеку.
Борис Пастернак жаловался на то, что существенная часть жизни ушла на борьбу за саму возможность творчества******. И эта борьба поневоле стала сражением с политическим режимом.
Победа над Пастернаком, как это всегда бывает во взаимоотношениях власти и художника, оказалась пирровой.
СПРАВКА
Роман «Доктор Живаго», над которым Пастернак работал с 1945 по 1955 год, не был принят к печати из-за «сомнительного» отношения автора к Октябрьской революции и впервые опубликован в 1957 году в итальянском коммунистическом издательстве Фельтринелли. Это вызвало грандиозный скандал в СССР и кампанию травли писателя: многочисленные «собрания трудящихся» (отсюда вошедшая в фольклор фраза «Я Пастернака не читал, но скажу...»), публикация гневных писем в прессе, исключение из Союза писателей. Новую волну преследований вызвало присуждение Пастернаку в 1958 году Нобелевской премии по литературе, от которой его, по сути дела, вынудили отказаться. После отказа от Нобелевской премии Пастернак отправил телеграмму в ЦК, с обнажающей прямотой свидетельствующую о том, что одной из причин этого его действия было продолжение преследований Ольги Ивинской, его возлюбленной и музы в последние 15 лет жизни: «Дайте Ивинской работать в Гослитиздате, я отказался от премии». В марте 1959 года его допрашивал лично генпрокурор Роман Руденко, объявивший поэту о заведенном на него деле по статье о государственной измене: скорее всего, это был блеф, рассчитанный на прекращение контактов поэта с иностранцами.
Впервые опубликовано в NT № 4 от 8 февраля 2010 года